Все это было еще по дороге в Москву и должно было бы внушить опасения Наполеону, но он только смеялся, искренно или нет, над русскими: «Посреди всех этих поражений, – говорит он в XIX бюллетене, – русские служат благодарственные молебны, все обращая в победы, но, несмотря на невежество и низкий уровень развития этих народов, такой прием начинает казаться смешным и грубым».
Под Бородиным русские редуты найдены были только обозначенными, рвы неглубокими, без защиты, тем не менее, русские отстаивали их так, что, по словам Labaume, середина «большого редута» представляла невыразимо ужасную картину: трупы были навалены один на другой в несколько рядов. Русские гибли, но не сдавались; на пространстве одного квадратного лье не было местечка, которое не было бы покрыто мертвыми или ранеными... Дальше виднелись горы трупов, а там, где их не было, валялись обломки оружия, пик, касок и лат, или ядер, покрывавших землю, как градины после сильной грозы. Самое возмутительное зрелище были внутренности рвов – несчастные раненые, попадавшие один на другого, купались в своей крови и страшно стонали, умоляя о смерти... Fezensac говорит, что «никогда еще французская армия не испытывала таких потерь, как под Бородиным, а главное, никогда дух армии не был так сражен, как после этой битвы. Пропала всегдашняя веселость французского солдата, и мертвое молчание заменило песни и шутки, заставлявшие обыкновенно забывать усталость долгих переходов. Даже офицеры, видимо, были сбиты с толку. Это уныние понятно, когда следует за поражением, но оно было необыкновенно после победы, отворявшей ворота Москвы».
По русским сведениям, в противность уверению Наполеона, он, как атакующий, потерял свыше 50000 человек, 1200 офицеров и 49 генералов; потери же русских, с убитыми и ранеными – до 40000 человек, 1732 офицера и 18 генералов. Должно было увеличить потери неприятеля и то, что за три дня пребывания на поле битвы они питались, только водою и кореньями. Сегюр признает убыль в 40000 человек и говорит, что войска вступили в Москву в числе 90000. Кирасирская дивизия в 3600 лошадей полного состава имела их в этот день только 800.
Состояние французской армии в Москве было во всех отношениях не блистательно. У нее не было ни хлеба, ни говядины, а на столах масса сладостей, сиропов и конфект. За одеяло с удовольствием отдавали дорогое вино, а за шубу можно было получить сколько угодно сахару и кофе.
Лагерь не имел вида бивуака армии, а скорее базара, на котором всякий солдат, преобразившийся в торгаша, по дешевым ценам сбывал самые драгоценные вещи и, хотя жил в поле под дождем и непогодой, но ел с фаянсовых тарелок, пил из серебряных кубков и был окружен самыми роскошными вещами современного комфорта.
За время пребывания в Москве части армии, расположенные вне города, не знали покоя. По словам Сегюра, что-то вроде перемирия, никем не условленного, но негласно допущенного с обеих сторон, существовало только с фронтов – на флангах и в тылу нельзя было ни провезти обоза, ни сделать фуражировки без битв, так что война собственно продолжалась.
В авангарде Мюрат первое время выезжал щеголять на аванпосты. Ему, видимо, нравилось выказывать в русском лагере любопытство своею красивою фигурой, репутациею храбреца и, наконец, королевским саном. Русские военачальники потворствовали его тщеславию и рассыпались перед ним в вежливостях. Часто он распоряжался русскими постами, как своими: если ему хотелось занять то или другое возвышение французскими войсками – противники без спора уступали.
Император, однако, не обманывался и после некоторого времени немного напускной радости, от показавшихся признаков якобы мирного расположения неприятеля, стал горько жаловаться окружающим на то, что «около них начинает разгораться несносная, докучливая партизанская война; что, прямо в противность официальным любезностям противника, сзади и с флангов Москва обложена шайками казаков. Как же: сто пятьдесят драгун старой гвардии были атакованы и уничтожены близ города —это среди кажущегося перемирия, на Можайской дороге, на главной операционной линии, по которой он сообщается с своими магазинами, запасами, резервами, со всею Европой!»
"Каждый день, – говорит Сегюр, – приходилось солдатам, особенно кавалеристам, ездить далеко за самым необходимым; так как ближайшие окрестности были разорены, то приходилось заходить все дальше и дальше. И люди и лошади возвращались, если только возвращались, усталые, изнуренные; из—за всякой меры ржи, всякого клока сена приходилось драться: нужно было вырывать их у неприятеля. Крестьяне тоже замешались в дело —пошли нечаянные нападения, западни, поголовные истребления небольших отрядов. "В то время, когда уставший неприятель наивно ожидал мира, его армия теряла много народа, ослаблялась – русские с каждым днем делались предприимчивее...
Мюрат сильно беспокоился: он видел, что в ежедневных стычках растаяла, уничтожилась добрая часть остатков его кавалерии, и умолял императора или заключить мир, или отступить, но Наполеон в XXIII бюллетене лаконически замечал только, что «казаки нападают на разъезды... Турецкие знамена и разные редкости из Кремля, включая Богородицу, украшенную брильянтами, отправили в Париж... Говорят, что Ростопчин сошел с ума... он сжег свой загородный дом... Солнце ярче, теплее, чем в Париже, как будто и не на севере! Армия русская не одобряет московского пожара... Они смотрят на Ростопчина как на Марата, который теперь утешается в обществе английского комиссара Вильсона».
О своих неоднократных отчаянных попытках заключить мир Наполеон умалчивает.
Зима между тем надвигалась. Русские прямо говорили, что они удивляются беспечности французов перед приближением такого врага, как холод; они ждали зимы с часу на час, жалели французов и советовали бежать: «Через две недели, – говорили они, – у вас вывалятся ногти из пальцев, которые не в состоянии будут держать оружия!..» Нельзя сказать, чтобы французы не думали о приближении зимы; напротив, этим беспокоились, говорит Fain; только ветераны армии, дравшиеся среди Пултусской грязи и Ейлауских снегов, считая себя акклиматизировавшимися, надеялись и на этот раз отделаться без большой беды. По собранным сведениям оказывалось, что зима в России очень тяжела только в декабре и январе, а в ноябре термометр не опускается средним числом ниже 6 градусов; это вывели на основании наблюдений последних 20 лет, значит не налегке, и можно было верить этому.
Но вот 13/1 октября выпал первый снег. «Скорее, скорее, —сказал император, – через двадцать дней нам надобно быть на зимних квартирах». Это он повторяет и в XXIV бюллетене...
«Нельзя понять, – говорит Labaume, – как мог Наполеон ослепнуть в такой мере, чтобы не понять необходимости немедленно уйти. Ведь он видел, что столица, на которую он рассчитывал, уничтожена, и что зима подходит... должно быть, Провидение, чтобы наказать его гордыню, поразило его разум, если он мог думать, что народ, решившийся все жечь и уничтожать, будет настолько слаб и недальновиден, чтобы принять его тяжелые условия и заключить мир на дымящихся развалинах своих городов».
«По мере упадка наших сил и энергии, – говорит тот же автор, – дерзость казаков возрастала в такой степени, что вблизи Москвы они наскочили на артиллерийский транспорт, следовавший из Вязьмы... и снова выкинули такую же штуку с артиллерийским транспортом, следовавшим из Италии. Малейший промежуток между войсками тотчас же захватывался этою татарскою ордой, пользовавшеюся всеми выгодами позиций для проявления самого дерзкого нахальства».
Как выше сказано, Неаполитанский король, кавалерия которого была почти вся истреблена, ежедневно просил, чтобы что-нибудь было, наконец, сделано: или заключен мир, или предпринято отступление. Но император ничего не хотел ни видеть, ни слышать...
«Очарование исчезло, наконец, – восклицает Сегюр, простой казак рассеял его: этот варвар выстрелил в Мюрата на аванпостах. Мюрат рассердился и объявил Милорадовичу, что перемирие, которое постоянно нарушается, не должно долее продолжаться и что с этих пор всякий будет заботиться о своих выгодах...»